Из всех, кто живет на земле, лишь человек владеет силой складной речи. Веря в тайное могущество слова, ватажники немой речью, одними губами, повторяли заклинание за своим старостой.
Облава разделилась на две «руки», правую и левую, чтобы ими облапить лес и прижать его к груди, к привалу. На привале оставили засаду, которая ничего не пропустит. Собак переловили и посадили на крепкие привязки. На облаве собака худшая помеха.
Облавный закон — до времени молчать и не дышать. «Руки» разошлись и пошли гусем, не спеша. Оглядывались и запоминали места. Через сорок-пятьдесят шагов задний останавливался и оставался на следу.
Ступали глухоманью, никогда не хоженной человеком. В иных местах лежали сваленные буреломом деревья, в иных лес так стеснялся, что было впору пробраться лишь малому и юркому зверю.
Встречались валуны, которые под снегом напоминали стайки крыш богатого двора. Под старыми елями темнело, как вечером.
Облавные «руки» петляли, тянули нитку и вязали узелки. Узелок — это охотник. Оставшись один, он осматривался, отаптывал на всякий случай снег и замирал. В ожидании он прочищал уши, открывал, чтобы лучше слышать, рот и вытягивал шею. Устав, переминался, перекладывал с руки на руку рогатину, поправлял топор за поясом, передергивал плечами.
Охотника томила жажда, он подхватывал горсть снега, мял комок и понемногу сосал. Он забыл дорогу. Город и цель пути, он ни о чем не думает. Окликни его по имени, и он вздрогнет, как со сна. Его забрала наибольшая из всех страстей — молодецкая охота. Скорее бы!..
Туман копится на мерзлых колючих ветвях. Капля зреет, надувается, вытягивается и отрывается. Снег мякнет. В такую пору шаг человека не слышен, лесной зверь смирен.
Огнем горят облавные старшины. В них тянется каждая жилка. Живчик забьется, сам собой подмигнет глаз. На старших легла вся охота. Они обязаны не просто развести охотников, а в голове облавы свести обе нитки. Пойди-ка сообрази! Обтяни живой веревкой нехоженый лес и свяжи концы. Старшие должны решать сразу. Если они начнут переставлять охотников, мять облаву и медлить, весь зверь уйдет. Зверь и зорче человека, у него и ухо острей и ноги быстрей. Зверь слышит и носом, а у человека нет чутья. Зверя можно взять лишь сметкой, да не простой, а скорой. Тяжкодуму сидеть дома, он в лесу пропадет.
Каждый охотник рвется пойти на облаву. Чем глуше, чем неведомей место, тем больше соблазна. Но быть старшим над облавой откажется — и не для вида, не для почета, чтобы просили, а по-честному. Это не торг. В таком деле, не чувствуя в себе силы, кто же захочет срамиться?
Облавные старшие не ищут легкого почета. И среди новгородских повольников не бывало недостатка в старших, умевших, не сбиваясь, ходить и короткими и длинными путями. С ранних лет руки, ноги и голова друг дружку учили.
Доброга вывел свою облавную «руку» из чащи к просвету. Открылось большое болото с густым осинником. Пошли краем, огибая болото. За Доброгой оставалось все меньше и меньше охотников, но и болотный берег уходил в нужную, по мысли старосты, сторону.
Идут. Вдруг староста поймал краем глаза, как впереди что-то мелькнуло. Он поднял руку — стой! Опять взлетела еловая веточка. Это подавал знак старшой второй «руки». Пора. Облавный старшой остался вчетвером с Одинцом, Заренкой и Сувором.
У брата и сестры горели глаза, им было все хорошо и все нравилось. Одинец же смотрел хмуро. Он пошел в облаву с неуверенной мыслью, что вдруг Заренка захочет отстать и молвит ему желанное слово. Напрасно. И он корил себя за глупую надежду. Нет, не его девушка, и нечего больше о ней думать. Пусть так и будет как случилось.
Одинец издали наблюдал за Заренкой и Доброгой, видел то, чего безразличный глаз не увидит: крепились между девушкой и ватажным старостой бессловные узы любви. Но в Одинце не было ни злобы, ни низкой зависти, лишь голодная тоска гордого сердца.
А Доброга ступил к Заренке и что-то шепнул. Девушка засвистела тонким, протяжным свистом. И — пошло!
Черный лес впервые услышал человеческий посвист. Этот звук побежал от одного к другому по всем узелкам смертной веревки, которая опутала исконные зверовые пущи.
Каждый охотник свистел по-своему. Тихо, не через пальцы, а губами. Но оттого было еще страшнее. Отовсюду завился тайный, ползучий человеческий свист. Он звенел в звериных ушах, как назойливый летний комар.
Он жалил не кожу, а тревогой жалил сердце.
В снежной норе беляк-ушкан очнулся от легкого сна. В дупле дрогнул соболь. Замерла рыжая куница. Забыв пахучий беличий след, горностай прижался к суку змеистым телом. Глупая белка высунула усатую головку — что это такое, новое, неслыханное?
Филин, забившись на день в темный ельник, распялил желтые глаза. Лоси разом перестали жевать, вздернули лопоухие головы и раздули вырезные черные ноздри. Все слушают.
Где-то хрустнула сухая ветка. Качнулась елочка. Свист приближался. В одном месте он прерывался, в другом начинался, и опять повторялся. Страшно…
Чу, стучит по стволам. Под обухами топоров отзывались закоченелые сосны и ели. Одна говорила звонко, другая дрябло принимала железо пухлой корой.
Лесные звери стронулись в обе стороны от облавы. Тем, кто остался снаружи облавы, уходить хорошо. А кто захвачен? Они топтали след от свиста и стука к засаде.